Он умолк, в надежде глядя на угрюмого старика, который вышел из тьмы. Коряжистый, некрасивый, кривой весь какой-то, как корчеванный пень. Был он безбородый, безусый, в стеганых ватных штанах, в которые словно бы врос, не снимая никогда. Что-то в его лице дрогнуло, заслезилось добротой и сочувствием. Он что-то сказал или откашлялся — Темляков, погибая от холода, не расслышал.
— Что вы сказали? — переспросил он, перейдя на вы. — Я не понял...
Старик подошел к ограде, хрипя прокуренной глоткой:
— Как расписано в етий бумажке?
— В какой бумажке? — не понял его Темляков.
Старик вздохнул и сказал:
— Не умер он...
— Как же не умер?! — испуганно возразил ему Темляков. — Я его сам... Там их много... Замерзшие все... в сарае. Еле узнал. Больной он был. Умер...
— Так-то и умерли? Говоришь, много... Много, конечно. Что ж они, все так и умерли? Не умерли они. Побили их, когда немец близко подходил. Как тварей бессловесных, а они все ж таки люди. Кричали. Я сам слышал, кричали, когда их колотушками... кто чем... по голове... Как бычков.
Озноб, который бил Темлякова, вдруг утих, будто кровь вскипела в жилах. Он только теперь с ужасом понял, о чем говорит старик.
— Ну да, ну да, — сказал он. — Я думал... но не мог... Я не поверил... У него на голове, вот тут, — показал он на свой висок, ткнув в черное ухо варежкой. — Синий рубец... Чернота... Ну да! Ну да! — словно заговариваясь, повторял он. — Ну да! Конечно, война... Ну да, но... Немцы, конечно, но... Кричали, говорите? Боже мой! Что же мне делать? Мне говорят: вон, ищи своего. А их там целый штабель, как бревна, как дрова... Ну да! — спохватился он, задыхаясь. — Теперь понятно. Да, да! Я понял. А что же мне делать? Теперь я понял... Я хоть и догадывался, но думал, может, печи не топили, заморозили, они уснули навеки... А вы говорите... Неужели колотушками? Ах, Господи!
Старик смотрел на него, словно бы примериваясь, есть ли силы, сумеет ли он один в такой-то мороз выдолбить в каменной земле могилу, донесет ли, вернет ли лом и лопату, а потом сказал:
— Ты меня не продавай. Гляди! Ты уж помалкивай. Начальство знаешь какое. Не помилует.
— Нет, нет! — испуганно воскликнул Темляков. — Что вы! Разве можно! Не беспокойтесь, пожалуйста. Я все понимаю.
— А могилу ты не сумеешь выкопать. Земля как лед, — сказал старик. — Кремень. Об нее хоть искру высекай.
— А что же мне делать? Не бросать же опять в этот... ужас... А?
Темляков слышал себя как бы со стороны, будто это не он говорил о брате, окоченело лежащем в эти минуты на полу большого сарая, превращенного в мертвецкую. У него что-то выпало из сознания еще тогда, когда он, ужаснувшись груде замерзших тел, увиденных им в полусумраке сарая, стал растаскивать их, смерзшихся, скованных друг с другом морозом. В сознании его только одно лишь звучало как молотом по наковальне: «не он, не он, не он...» Силы, неведомо откуда взявшиеся, не оставили его до того страшного мгновения, когда он, едва ухватившись окоченевшими руками за плечи покойника, сразу узнал Шурку, лежащего с жалко подвернутой головой, белой от изморози. «Да, — сказал он сторожу так, будто наконец-то ему повезло и не надо больше никаких усилий с его стороны, — это он. — И даже добавил: — Слава Богу. Это он». А сторож, помогавший ему растаскивать убиенных за обещанную красненькую, тоже облегченно вздохнул. «Ну и хорошо, — сказал. — Теперь только надо обратно всех сложить. Чего ж мы их так разбросали. Придется складывать. Ничего не поделаешь». И Темляков, задыхаясь от нахлынувших чувств, согласился с ним и стал заносить трупы на верх жуткого штабеля, опять слыша, как морозно скрипят они и попискивают, укладываясь друг на дружку.
Шуру они отнесли к дверям, положили на простыни, которые захватил с собой Темляков, зная, конечно, что о гробе сейчас и думать не приходится.
Он лежал у них под ногами, полураздетый, в каких-то широких, примороженных, жестянисто топорщущихся штанах, босой, подвернув голову, как битая птица... Это был он и не он. Мутные подо льдом глаза, мутное, заиндевелое лицо... И лишь длинные, струнно вытянутые пальцы левой руки, согнутой и на весу торчащей над грудью, те самые пальцы, которые когда-то, в натопленном отчем доме, аккомпанировали правой руке на басах, говорили в своем застывшем полете, что это именно он лежал под ногами, Александр Темляков, горячий и азартный человек, добровольцем ушедший в четырнадцатом году в армию, хотя и мог, как старший сын, избежать призыва.
— Сашенька, — тихо сказал обессиленный, погибающий от удушливых спазм в горле, убитый печальным воспоминанием младший Темляков, — Са-ашенька...
Но надо было торопиться, и он с помощью мохнатого, заросшего щетиной сторожа, от которого несло водочным перегаром, укутал Сашу в простыни, а потом в старое байковое одеяло, Сашино одеяло, прожженное когда-то угольком папиросы. Туго-натуго обвязал веревками, пытаясь прижать к груди руку, но услышав льдистый ее хруст, испугался, будто ломал брату кости, и оставил на отлете.
Ни лома, ни лопаты — ничего не было у сторожа. В деревне никто и слушать не хотел его, когда он просил помочь, даже отмахивались от него и закрывали двери, как если бы он покушался на вдов и старух, отбирая у них последнее.
И вот он стоял теперь перед стариком, который по каким-то непонятным ему соображениям, движимый своим каким-то чувством сострадания, никак не выраженным на словах, не только принес лопату и ржавый лом, но и сам, затворив и заперев на замок все двери своего жилища, пошел с ним по тропочке, ничего не говоря. Но тут же остановился и так же молча вернулся, пробренчал ключами, отворил серую дверь сарая и выкатил оттуда деревянные санки на гнутых и широких полозьях. От санок пахнуло в нос сеном и навозцем, они зашуршали, елозливо запели на снежной дороге, легко поспешая за стариком, который шел в валенках с разрезанными под коленками голенищами, рыхлых и неказистых, будто спрессованных из мохорки неумелым мастером.
А за ним шел Темляков и впервые за этот кошмарный день плакал, неся на плечах лопату и тяжелый лом. Ему очень хотелось сказать старику сквозь слезы, которые он не скрывал: «Я молиться за вас буду всю жизнь», но стеснен был той неправдой, какая прозвучала бы в морозном воздухе, скажи он это старику, потому что забыл да и раньше плохо знал молитвы, считая себя атеистом. Не по убеждению, нет, а по моде, какая гуляла среди молодежи в оные времена.
Могилу на кладбище они со стариком, имени которого он так и не узнал, копали до самой темноты. Получилась она мелкая. На глубокую не хватило сил. Закопали кое-как в эту могилу Сашу, обложив сверху, точно камнями, осколками мерзлой земли, присыпали снегом. Старик воткнул в могилу ветку, отломленную тут же от молодой березы, которые росли вокруг во множестве, розовея в солнечно-чистых снегах. Стылую землю уже окутали опасные дымчато-мрачные сумерки, березки посинели от ночного мороза, а потом и совсем померкли.
— Снег сойдет весной, — сказал старик, еле дыша от усталости, — ты приезжай, поглубже уложи его... Земля немножко отойдет, там полегче будет. Найдешь могилу-то?
Темляков прижал его к груди и ответил звонким взрыдом на его заботу.
— Простите меня, — то ли простонал, то ли вскрикнул он. — Что бы я без вас! Не знаю, как благодарить.
А старик уложил на саночки, на которых они притащили сюда Сашу, лом и лопату и сказал сердито:
— На станцию беги. Не уедешь отсюда. Поезд-то теперь знаешь как... А то, хочешь, у меня переночуй.
— Спасибо. Жена с ума сойдет. И так уж...
И он, шатаясь от всего пережитого, смертельно усталый, пошел по звенящему снегу не чуя ног, будто они у него были обморожены. Шел, проклиная страшную жизнь, немцев, только что отогнанных от Москвы, и тех псов с колотушками, которые убили больного брата.
Эта злость и спасла его в морозную ночь, когда он едва живой дошел до станции и узнал, что до утра уже не будет поезда — отменили.
Сил возвращаться к старику не было. Слава Богу, его пустили переночевать в доме поблизости от темной станции. Он привалился в углу теплой избы, пугая хозяйку и маленьких девочек. Они во все глаза смотрели на него, пока он не объяснил им, кто он и почему здесь, и тут же уснул, повалившись на землисто-грязный пол как на самую мягкую, пуховую перину, на которой никогда в жизни не спал.
Среди ночи проснулся от мычащего крика и, уже проснувшись, со стыдом понял, что это он сам кричит, пугая добрую хозяйку и ее девочек. Кости болели как отбитые, он едва сдерживал стон, поворачиваясь на другой бок, со страхом подумал о Дуняше и опять провалился, словно теряя сознание, в мрачный сон.
Море, море, море, кораллы, кораллы, кораллы... Темляков именно с тех пор боялся дороги. Эта боязнь засела ему в душу, будто всякая дорога в его жизни обязательно должна рано или поздно привести к сараю, в котором покоятся смерзшиеся трупы.
Чем старше становился Темляков, тем меньше он знал, каким должен быть человек. Теперь, в глубокой старости, он вполне определенно мог бы сказать: я не знаю, каким должен быть человек.